Джейк идет вдоль линии берега, отходя, когда особо большие волны спешат намочить ботинки. Вдалеке виднеются скалы. Они кажутся синими и словно размытыми. Джейк почему-то уверен, что ему туда.
Первые несколько десятков шагов идти трудно, словно против ветра, а потом раздается потрескивание, будто разрывается тонкая граница. Джейка слегка пошатывает и идти становится легче. Кончики пальцев покалывает, как после мороза.
Экран мобильника, который он достает, чтоб посмотреть время, загорается ярче и тухнет. Джейк чертыхается, пробует его включить, но безуспешно.
Время застывает, его слизывают мутные волны, обкатывают, как гальку. Джейк и раньше слышал, что времени здесь нет, но не верил, старался не верить. Что ж, сам виноват.
читать дальшеДжейк не знает, как долго он идет, по внутренним ощущениям больше часа, но меньше трех. Тусклое пятно солнца просвечивает сквозь пленку облаков все в той же точке. Мертвых птиц и рыб становится все меньше, скалы приобретают четкость.
Однажды, краем глаза, Джейк замечает справа какое-то движение. Резко поворачивает голову, но никого не видит. В воздухе слышится знакомая музыка. Он останавливается, что-то словно выбило весь воздух из легких.
Джейк вспоминает раскаленный за день асфальт и капот автомобиля, на который они ставили бутылки с пивом. Пиво нагревалось за несколько минут. Небо темнело, звезды падали вниз, тонули в бутылках. Джейк смеялся, он тогда вообще много смеялся, провожал взглядом проезжающие мимо по трассе машины. Джейк вспоминает чужие пальцы, прикасающиеся к его щеке, дыхание в ухо, будто дыхание всей этой земли, раскинувшейся вокруг них. Вспоминает настырный чужой запах.
Моргнув несколько раз, Джейк прогоняет воспоминания. Сейчас они не нужны. Если все получится, будут новые, если же нет, у него появится много времени на то, чтобы дать им себя поглотить и перемолоть в пыль.
Заметив какое-то темное пятно метрах в ста, Джейк ускоряет шаг, практически бежит. Это оказывается всего-навсего деревянная лодка, медленно покачивающаяся на волнах. Дно лодки с тихим шелестом царапает песок. Джейк подходит, заглядывая внутрь, но не находит там ничего полезного - разбитый фонарь и весла. Что-то подсказывает, что ему надо идти дальше, не останавливаясь. Он решает довериться чутью. Когда через несколько шагов он оборачивается, то видит, что лодка бесшумно скользит по воде прочь от берега, словно волны не касаются ее.
Одинаковый пейзаж скоро начинает надоедать, воображении Джейка рисует обломки костей вместо белых обкатанных волнами камней, водоросли превращаются в чьи-то скрюченные пальцы.
Периодически его захлестывают душные волны страха, заставляют судорожно оборачиваться - Джейку слышатся чужие шаги на поскрипывающем песке - хочется развернуться назад и бежать. В такие мгновения он закрывает глаза и идет вперед, волны лижут ботинки, ветер гладит по коже сухим прикосновением.
В какой-то момент Джейку кажется, что ничего выйдет, он будет идти бесконечно, его кожа и плоть начнут гнить, слазить с костей, пока не останется скелет. Джейк опускается на песок, подальше от воды. Здесь уже нет мертвых птиц и пахнет солью, а не разложением. Он ложится на спину, глядя в серое небо. Галька и осколки ракушек впиваются в спину.
Ему не хочется думать о том, что он не смог, не справился, все запорол. Он слушает, как волны трутся о берег, сгребает песок в ладонь и медленно высыпает.
- Не ждал, что ты придешь, - произносит голос. Джейк ощущает легкое движение воздуха и трение песчинок, будто кто-то сел рядом.
- Не ври, конечно ждал.
Собеседник смеется.
- Ладно, ждал, но не думал, что у тебя получится.
Джейк не отводит взгляда от неба, боясь глянуть туда, где сидит человек, из-за которого он здесь оказался.
- Эй, Джейки, взгляни на меня! У меня не выросла вторая голова и нет гниющих язв по всему телу, - интонации так знакомы, но он все еще не верит. Медленно поворачивает голову влево, приподнимаясь на локтях.
Его собеседник остался таким же. Только кожа стала бледней и как-то тоньше, обнажая синеватые вены и резко очерчивая скулы. Ветер легко треплет светлые волосы.
Джейку хочется материться. Он дает себе обещание, что если они смогут вернуться, то напьются в тот же день.
Он вспоминает ажиотаж, вызванный доказательством того, что черта существует и за нее можно попасть. Первые добровольцы, ушедшие за нее, по классике жанра не вернулись. Но эксперименты продолжали проводиться, слишком много их было, желающих вернуть кого-то.
Джейк вспоминает темную квартиру, свечение экрана ноутбука, кидающее отблески на его руки и лицо сидящего рядом человека. Он прокручивает страницу вниз, дочитывая статью.
- А ты бы пошел за мной, если что?
- Нет, - фыркает Джейк, - Я что дебил? Я жить хочу.
В результате пошел.
Он медленно поднимается с песка, все еще не веря, что человек перед ним не растает призраком. Но тот не спешит исчезать, встает, отряхивает песок с джинс. Джейк медленно, будто преодолевая плотную стену из воздуха, протягивает к нему руку, натыкаясь пальцами на колючую шерсть свитера.
Воздух звенит, будто разбилось что-то.
Джейк смотрит в глаза стоящего напротив человека, берет его за руку. Кожа сухая, будто вырванный из тетради бумажный лист.
- Ну что, пойдем?
- Не думаю, что у нас получится вернуться.
- Спорим? - смеется Джейк, сжимая в ладони чужие, начинающие теплеть пальцы.
Потом разворачивается к воде и делает шаг.
Об океане
IЯ хотел рассказать тебе об океане, но первая строчка не ложится на бумагу. Первое предложение сожрано прибоем, пенными алчными волнами, накатывающими на берег, трогающими носки моих ботинок. Я скормил им лист с ровными рядами строчек, написанными в те часы на террасе, когда за перечитыванием твоих писем я старался написать ответ. Я выводил буквы: острый, с закорючкой хвост буквы "у", овал "о", росчерк "з". Горизонтальная черта над вертикальной - буква "т", усталая птица - буква "м". Буква "м" встречалась часто, я начинал с нее слово "молчание" и слово "медленно", "маяк" и "маловажно". Волны подхватили, стерли с листа эти слова, забрали их себе, куда-то в подводное царство.
Твои письма пахнут городом. Новой бумагой, кофе, пластиком, выхлопным газом. Буквы на твоих письмах - набросанные второпях, сложившиеся в слова в метро или во время ланча, в кафетерии около твоего офиса. Они тяжело складываются в предложения, разобщенные, каждое отдельно, будто провозглашающие свою независимость. Приходится перечитывать их несколько раз, чтобы понять суть. Я перечитывал больше десяти, но никак не мог найти верный ответ.
"Океан, - писал ты в последнем, - расскажи, как?"
Океан пахнет океаном, шумит по ночам и вымывает из снов образ города, как вымывает гальку из прибрежного песка. Обкатывает по своему усмотрению, превращая во что-то другое привычные формы. Океану нравится забирать, он одалживает мои следы, чтобы потом повторить их где-то, одалживает запах твоих писем, унося его ветром, кружащим над водной равниной.
Океан - почти пустыня. Я отплывал на лодке так далеко, что берег не был виден, заглушал рев мотора. Вода терлась о лодочные бока, как трутся меж собой песчинки. В безветренном воздухе - штиль и раннее утро - увязал голос. Я кричал свое имя, но его некому было доставить до адресатов. Да и были ли они? Иногда мне кажется, что океан бесконечен и тянется везде, кроме моего побережья с домом. Вместо города - океан. Вместо тебя - океан.
Я кормлю его бело-синими листами бумаги и он растет, ширится. Однажды ему станет мало, и он слижет с берега меня и дом, а потом закусит и оставшейся сушей. Проглотит, не пережевывая, смачно рыгнет рокотом волн.
"Подавись", - шепчу я, прибой повторяет мой шепот.
Может, океан уже повторил меня, считав импульсы из чьего-то мозга, как у Лема в "Солярисе". Тогда я - не более чем искусно сделанная копия, слепок с кого-то жившего за тысячи километров отсюда. Мое тело - повторение молекул, структурных связей, цепочки ДНК.
Здесь нет ничего, только алчные волны и похожие на призраков чайки, взмывающие к серому небу, стоит только к ним приблизиться. Осколки морских раковин режут ступни, я оставляю красные отпечатки на светлом дереве пола. Царапины заживают наутро, кровь на полу засыхает быстро, когда я оттираю ее, ползая на коленях.
Здесь нет ничего, и посреди океана тоже нет. Может, где-то под водой, на глубине, и дремлют забытые всеми города, но мне до них не добраться.Океан хранит их, будто ревнивый любовник, гладит холодными пальцами их стены, приглаживает водоросли, растущие вместо травы и кустарника. По улицам вместо людей проплывают рыбы, такие же равнодушные, такие же похожие друг на друга.
Не торопись сюда. Здесь нечего делать, кроме как пить кофе, получать письма, распечатывая конверты на открытой террасе, да смотреть на серые воды океана. Не снимая одежду, погружаться в них, ныряя с головой, чтобы увидеть лишь стайку пузырьков в зеленоватой воде.
Не торопись сюда. Меняй города, имена, облик и партнеров. Объезжай новые автомобили, как объезжают норовистых коней. Распахивай глаза в незнакомых странах, вбирая их в себя. Пусть этот мир отсосет у тебя.
Я распахиваю глаза в мутной от поднявшегося песка воде. Океан с каждым днем забирает все больше. Требует все больше писем, и я отдаю, позволяя волнам мягкими губами брать их с моей ладони. Твои, с небрежным почерком, въевшиеся в память своими строчками, измятые от перечитывания. Мои, свежие и не виденные никем, кроме океана.
Мне кажется, что проснувшись одним утром, я застану выброшенные на берег белые бумажные листы, пустые листы, некогда бывшие полными слов. Но пока единственное, что океан дает мне взамен - ощущение покоя.
IIИногда мне снятся цветные сны. В них у тебя светлые, какого-то непонятного оттенка глаза – каждый раз я хочу запомнить его, но мне это не удается. По стенам скачут блики от закрывающей окно электронной панели, переливаются оттенками синего и зеленого. А на самой панели – океан. Но не тот, что живет у меня за окном, серый и отчужденный. И не тот, что медленно умирал около города, в котором ты родился, пахнущий мертвой рыбой и гнилыми водорослями. Нет, наш океан, движущийся и шумящий на электронной панели, того странного оттенка синего, от которого пахнет свежестью и свободой. Волны пенятся, пытаются вырваться за преграду экрана, разлиться по комнате, обдавая наши ноги. Блики играют на воде, хоть небо и пасмурно. Океан шумит, а может, это шумит в голове, когда ты наклоняешься надо мной, сгибая руки. Океан шумит, а у тебя глаза цвета, который я никогда не мог запомнить. Твое дыхание пахнет мятной зубной пастой, обдает мои губы холодом.
В моих снах на полу спальни до сих пор лежит матрас, а рядом с ним стоит твоя чашка из-под кофе, и я опрокидываю ее, как обычно. Ты смеешься, нависая надо мной, в твоих волосах тоже отсветы воды, а кожа в полумраке кажется смуглой, будто загоревшей. Ты смеешься и целуешь меня в лоб. Ты даже во снах все знаешь.
После этих снов я просыпаюсь с чувством, что пропустил что-то важное. Бреду на кухню, наливая в стакан воду, и долго еще стою с ним, отпивая по чуть-чуть. За окном занимается рассвет, но он мало отличим от ночи. Чайки кричат, они здесь – аналог будильника. Их резкие голоса заставляют морщиться, но это одно из немногих подтверждений, что я еще не утратил слух.
В принципе, ничего бы не изменилось. Ничего не меняется спустя все попытки, как я пытаюсь отсчитывать дни.
Сначала я ставил отметки на стене, подобно Робинзону Крузо. Прочеркивал вертикальные полосы, перерезая их горизонтальной. Но потом линии стали таять, становясь с каждым днем все бледнее. Я чертил новые, но каждый раз забывал, сколько уже успело исчезнуть.
Я писал дни на полях писем. Как некогда в школьных тетрадях, только отсчет года, месяца и числа шел с нуля. Цифры задерживались на листах чуть дольше, но потом и они пропадали, оставляя размытые чернильные пятна. У океана нет места времени.
Я собирал гальку, каждый камень приравнивая ко дню, выставлял их в ряд на полке, один за одним, пока однажды, проснувшись утром, не застал их разбросанными по всему дому. Ползая на коленях, заглядывая под мебель, я собирал их, но нашел только десять. Дней явно было больше.
Порезы заживали на руках, не оставляя и шрамов, ни одного светлого участка кожи. Я исполосовал руки, пытаясь ухватить время за хвост, заставить его если не повиноваться, то хотя бы существовать. Время ускользало, океан монотонно шумел.
Время – скользкая рыбина, чудом приспособившаяся к здешней природе. Выбралась на берег, отрастив лапы вместо плавников, как в той детской книжке про доисторические времена. С тех пор и скрывается, прячется то ли у меня за спиной, то ли в маячащих неподалеку скалах. Чтобы океан не проглотил и ее.
В моих снах твоя кожа соленая от пота. Я прикасаюсь губами к твоим плечам, к натягивающим кожу ключицам, спускаясь вниз по грудной клетке к животу. Провожу языком – кожа влажно блестит в отблеске экрана. Ты закусываешь фалангу пальца. Океан штормит.
В моих снах твоя кожа соленая от пота, а утром у меня соленые губы. Наверное, соль приносит дующий от воды ветер.
Знаешь, я не помню того момента, когда умер. Случилось ли это в тот момент, когда вода заполнила салон автомобиля и вместе с ним мои легкие? Или на пару мгновений раньше, когда капот протаранил собой ограждение моста? А может, я умер в больничной палате, обвешанный датчиками и приборами. Как я выглядел: раздувшимся от воды, посиневшим утопленником или с месивом из осколков и крови вместо лица? В твоих письмах нет ни слова об этом, а мои никогда не доходят.
Я гляжу в зеркало, оттягивая кожу под глазами. Мое лицо не меняется, только вот мне все равно кажется, что это лишь оболочка, личина, под которой я давно мертв.
В моих снах ты разглаживаешь морщину между моими бровями и просишь не хмуриться. А потом улыбаешься и целуешь в лоб, как никогда не делал раньше. Может, это память истлевшего где-то там тела, может, это к его изуродованному лбу ты прикасался губами.
Рассказать тебе об океане? Однажды волнами выбрасывает на берег морскую раковину. Она ярким пятном выделяется на бесцветном песке. Когда-то я подарил тебе такую же, после твоих рассказов о виденных в детстве, которыми торговали сидящие у подстилок с разным выброшенным океаном добром смуглолицые торговцы. Уже тогда цены на раковины были велики, уже тогда к отравленной воде океана мало кто решался приближаться. Я купил раковину через интернет, истратив все свои сбережения, ты прикладывал ее к уху и улыбался.
Я поднимаю выброшенную на берег неотшлифованную раковину, прижимая ее к уху. Зажимаю пальцем другое, надеясь услышать хоть что-то, но раковина молчит. Ни к чему петь об океане, находясь рядом с ним. Я слушаю раковину каждый день, вслушиваясь в ее тишину, будто в громоздкий стетоскоп. Не знаю, на что я надеюсь.
Я когда-то спрашивал у тебя, рискнешь ли ты забрать меня отсюда. Конечно, ты ответил, что нет. И это правильно. Тут слишком тихо, тебе бы не понравилось.
Поэтому остается смотреть сны, снятые начинающим режиссером киноленты воспоминаний, замкнутые лентой Мебиуса. Запивать их водой из-под крана, чтобы лучше усвоились, переварились внутри, не раздирали внутренности и не скручивали их как мокрое белье.
Может, жизнь и зародилась в океане. Может, поэтому и после смерти нас караулит все тот же неумирающий океан.
IIIЧто-то меняется в движении воды, в заунывных криках чаек или в запахе ветра, дующего со стороны океана. Может, меняются контуры скал, обтекают, как подтаявшее мороженое. Я ловлю пальцами волны, пена оседает на ладони, а потом испаряется. Я ловлю пальцами волны и вода, утекающая свозь них, прозрачна и невесома.
Ты любил воду. Погружаясь в нее, пахнущую хлором, кидающую блики на стенки бассейна, рассекал ее ладонями и грудью, жадно желая достичь другого края. Вода преломляла твое тело, ты уходил на дно, сильно отталкиваясь от него ногами. Проводил руками по лицу, отбрасывая волосы, когда выныривал. Капли оставались на твоем теле, и это была одна из самых естественных вещей, которые я видел. Ты любил воду, я любил смотреть на тебя. В убогом помещении общественного бассейна, с забранными решетками окнами, едва пропускающими тусклый свет, тухлый свет. В помещении с темно-зеленой краской на стенах, местами облупившейся, с плиткой на дне бассейна в тон ей. Люди открывали рты, выпуская пузыри слов, люди всплывали кверху брюхом в воде, а потом погружались в нее снова. Пузыри слов лопались, речь превращалась в единый шум. Ты всегда молчал, только вливался в воду, становясь ее частью.
«Приходить в бассейн и никогда не плавать немного странно», - однажды нарушил молчание ты, выбравшись из воды и подойдя к моему наблюдательному пункту. Я прокрутил в ладонях банку с газировкой не расчитав движения - сладкая дрянь пролилась на руку.
«Здесь можно наблюдать за человеческими пороками», - ухмыльнулся я. Вода стекала по твоему телу, я завидовал ее возможности прикасаться к тебе. Очерчивать напряженные мышцы, скользить по животу, останавливаясь у резинки плавок. Ты наклонил голову к плечу, хмуря брови. А потом сел на скамью рядом со мной.
«Звучит любопытно»
Я отставил газировку, переводя взгляд от твоих вытянутых ног к тухлым рыбам, принявшим человеческий облик.
«Ну вот, видишь того толстяка у бортика? Такое пузо, как у него, может быть только следствием чревоугодия. Можно быть уверенным, что одевшись и выйдя из помещения, он купит себе поесть в забегаловке напротив»
«Несложное наблюдение»
«Ладно, тогда дальше. Смотри, две девушки, одна из них в полосатом купальнике - это гордыня и праздность. Пять минут назад она фотографировалась в зеркало в раздевалке, чтобы показать своим друзьям в социальных сетях. Сейчас же они дойдут до бассейна и, пока ее подруга, которой движет, кстати, гнев и зависть, будет наматывать круги в воде, девушка в полоску сядет на край бортика, старясь выглядеть поэффектней. Может, она даже окунется пару раз, но только если будет перед кем. А вот тот парень, бросающий на нее взгляды, явно поглощен похотью и жадностью»
Людей легко раскладывать на составные в этом навевающем уныние свете. Вспарывать их брюхо, будто рыбам, вытаскивая наружу не внутренности, но пороки.
«А вот по лесенке поднимается девочка лет пятнадцати, с торчащими тазобедренными костями. Сейчас она пошатнется, замрет на мгновение, и скроется в раздевалке. Она ненавидит себя за чревоугодие. Булимичка или анорексичка. Спорим, что содержимое ее желудка через несколько минут оказывается в унитазе? К ее чревоугодию примешан еще и гнев.»
«А что скажешь о себе?»
«Похоть, однозначно».
Ты любил воду, мое тело нашли в воде. Может, в этом и есть какой-то смысл. Я не ищу его, я наблюдаю за тем, как волны выходят на берег, оставляя после себя пучки водорослей на линии прибоя. Я наблюдаю за кружащимися в небе грязного цвета чайками, похожими на чаинки, просыпанные на поверхность стола. Я кружусь вместе с ними, растворяюсь сахаром в этом подобии чая.
От меня остается все меньше с каждым оборотом. Голос тает, заглушенный волнами, линии с ладоней сходят от их прикосновений. Я больше не захожу в воду - боюсь, что растворюсь окончательно.
Этот океан, о котором я пытаюсь рассказать, этот чертов океан для каждого свой. Все слова, песни, рассказы и романы, написанные и нет, не способны описать его. Я должен ненавидеть его, ненавидеть воду, из которой он состоит. Но не получается, ты ведь любил.
Когда ветер приносит запах не соли и водорослей, но города, когда скалы оплывают, а океан неистово выплескивается на сушу, я выбегаю наружу. Задеваю плечом дверной косяк, перепрыгиваю ступеньки, оступаясь на песке. Чайки врезаются в небо, пропадают в низко висящих тучах.
Здесь не бывает миражей, галлюцинаций и обмана зрения. Но я все равно останавливаюсь, чувствуя, как песок протекает меж пальцев ног. Песок прохладный, я разравниваю его боковой частью ступни. Здесь не бывает видений, но за моей спиной с треском рушится дом, обваливается веранда. Фундамент проседает, оконные рамы перекашиваются. Я смотрю, как песок поглощает обломки, едва не чавкая. Затягивает в себя, будто соревнуясь на скорость. Последней исчезает крыша и, почему-то, кресло с веранды. Его ножка торчит почти перпендикулярно, будто обломок кости, а потом скрывается с глаз. Я перевожу взгляд на берег, и мне хочется верить, что миражей тут все-таки не бывает.
Потому, что я так и не смог рассказать тебе об океане. Но, зато, теперь ты можешь увидеть его сам.
- Не ждал, что ты придешь, - говорю я, садясь рядом. Ты поднимаешь на локтях и, не отводя глаз от неба, улыбаешься.
Океан шумит, как всегда шумел в моих снах. Я не могу различить цвет твоих глаз.
О реальностях и выборе
Когда закончился дождь, я спустился во двор, вниз, по шатким, дрожащим под ногами ступенькам лестницы. Втянул в себя пропахший бензином воздух. Ничего не видел в темноте – очки остались лежать на кровати. Вокруг был только бесцветный космос, прорезаемый огнями дальних домов внизу.
Дышалось легко, будто кто-то прицепил мне на спину баллоны с кислородом, подвел от них трубку к моему рту.
*
В этой жизни я знал не тебя. Я знал диагнозы, списки лекарственных препаратов, фамилии врачей. Знал наизусть телефоны, по которым нужно звонить. Ночью. Во время обострений. Когда единственное, что можно было сделать – сдернуть с вешалки халат, пропахший табаком, и накинуть тебе на плечи. Обнять со спины, закрывая глаза ладонью. И ждать.
Это лучшее, что мы умели – ждать. Звонков от твоих друзей, с которыми ты продолжал видеться не смотря ни на что. Они просили приехать и забрать тебя. Ждать моего приезда, когда я, набирая такси – в диспетчерской меня и мое «срочно в переулок такой-то» уже запомнили – выбегал на улицу, спотыкаясь на лестнице. Ты ждал, пока я вернусь с работы. Ты ненавидел оставаться в одиночестве и напивался взятым неведомо где алкоголем – может, и тут постарались твои друзья. Я ждал завершения рабочего дня, ждал, пока ты снимешь трубку с коротким «да», ждал, когда приедет маршрутка. Все наши дни сливались в сплошное, бьющееся в висках в такт ударам крови, ожидание. Оно разъедало подобно серной кислоте, щелочи, будто самый надежный растворитель. В итоге от нас должна была остаться красно-бурая жижа и этого мы тоже дожидались.
Счета за квартиру, где вечно протекал потолок, чеки из маркета на соседней улице, выписки по кредитной карте. Квитанции, бланки, справки. Я мастерски научился прятать все это дерьмо от тебя. Спрятать алкоголь не получалось. Часто, возвращаясь, я замечал тебя с чашкой в руках и сияющим взглядом. В чашке был то коньяк, то водка с соком, а то и что подороже – виски или джин. «Откуда?» - спрашивал я поначалу. «Секрет», - смеялся ты. «Зачем?» - спрашивал я уже потом. И каждый раз твой ответ был разным. За каждым из них ты маскировал страх перед пустым домом и одиночеством.
читать дальше«А что если есть и другие миры?» - рассуждал ты, сидя на спинке дивана и отхлебывая портвейн из бутылки с затемненным стеклом. За твоей спиной обои на стыке отходили от стены, собираясь отклеиться из-за влаги, пропитавшей дом.
Я снимал очки и тер глаза.
«Думаю, нет. Иначе мы бы встречали какие-то доказательства их существования», - говорил я, а ты превращался в нечеткое пятно, состоящее из черной капюшонки, джинс и почти белого овала лица. Смотреть на тебя пьяного без очков было легче.
«А что если… Во, мне же сны иногда снятся. Такие реальные, прикинь. Будто жизни, в которых все по-другому. Только ты есть почти во всех, не меняешься даже. А все остальное – меняется. Каждый раз меняется. Заебали уже эти сны».
И ты вскакивал, пошатываясь, половицы скрипели под твоими ногами. Дом замирал, слушая. Я тоже замирал.
«Расскажи», - просил я.
Ты смущался, видимо, жалея об откровенности.
«Да ну, фигня. Не важно».
А ночью я смотрел, как ты спишь. Проводил пальцами по синеватым венам, сплетающимся на веках. Они вздрагивали, тебе снилось что-то. Несмотря на снотворное. И я не мог ничего с этим сделать, как бы не пытался. Я гадал, что именно ты видишь сейчас, пытался понять это по выражению лица или по движущимся губам. Если ты начинал метаться, хмуря брови, я ложился рядом, обнимая твое тело.
Призраки уходили с рассветом, твое лицо становилось умиротворенным, мышцы расслаблялись. Тогда я мог заснуть, отодвинувшись на другой край кровати. Одеяло пахло сыростью.
Однажды я встретил во дворе пожилую соседку-еврейку, развешивающую застиранное постельное белье на натянутых веревках. Она отшатнулась, стоило мне предложить помощь. Сощурила выпуклые глаза, подхватывая тазик с мокрыми простынями. Ветер шевелил тяжелую вылинявшую ткань, солнце пряталось за облаками.
«Зря ты это делаешь», - сказала соседка. Я смотрел на ее сморщенные руки, похожие на птичьи лапки, изо всех сил вцепившиеся в таз. «Ты его так не удержишь, судьба всегда дает подсрачник тем, кто от нее бежит».
«А я и не бегу. Я просто хочу, чтобы он жил», - ответил я, ощущая неловкий пафос момента. Ему не мешало даже сушившееся на тех же веревках чье-то нижнее белье.
Я не бежал. Скорее, перепрыгивал из одной вероятности в другую. Сшивал реальности грубыми, но держащимися какое-то время стежками. Менял то, что мог изменить. Было бы неправильно оставить все так, как было в той, первой. Неправильно, а значит не нужно.
В первой реальности ты не дожил до двадцати пяти пару месяцев. Тебя пырнули под ребра в одном из тех районов, где вы так любили шататься с друзьями. Где были они? Почему не вызвали скорую, ментов, меня, на худой конец? Твое тело обнаружили в закутке между домами на второй день. Я узнал об этом на третий. А в переходе между больницей и моргом, когда я снял очки, чтобы протереть стекла, миры разветвились. На этой развилке не было никого и ничего - абсолют, туманное марево. И яркие нитки, из которых плетут хиппарьские феньки, яркие нитки, потянешь за одну – она размотается клубком Ариадны. Заведет в лабиринт, где путаются даже обитающие в нем чудовища. Я дернул за одну и вытащил ту, в которой ты был жив. Богатый мальчик, усыновленный в пять лет, освежитель в салоне автомобиля, чтобы забить запах травы. Рейвы, мерные качания на волнах наркотических морей. Сплетенные тела утром на твоей кровати, струйка крови из носа, дорожка, выровненная кредиткой. «Мне иногда кажется, что все это – сон», - перекрикивал ты музыку, бесстыдно прижимаясь тощим телом ко мне в полутемной клубе. Всполохи высвечивали твое лицо и безумный взгляд. Ты умер от сердечного приступа в наркологической клинике. Это была перчатка, брошенная судьбой мне в лицо.
В другой вероятности, что я выбрал на смену прошлой, ты пережил рубеж в двадцать пять лет, а потом, спустя полгода, сел за убийство. В этой жизни у тебя не было богатых родителей, способных заплатить, чтобы уменьшить срок. Я отправлял тебе передачи, слушал твой голос, искаженный телефоном и годами, о которых я ничего не знал. «Я жалею», - шептал ты с присвистом. «Но она сама напросилась».
Я свернул эту реальность в клубок, кидая его в руки ожидающей где-то в белесом тумане судьбы. Орал: «подавись», разбил очки о мрамор в метро. Приехавший поезд увез меня в другую жизнь, и там мы не встретились. Я покупал твои книги, листал их страницы, загибал уголки на тех местах, что казались мне знакомыми. Лазил по интернету, выискивая крохи информации о тебе, натыкаясь на стеклянный колпак, которым ты укрыл свою жизнь. Она была хрупкой, и сейчас ты это понял, пряча ее от всех, включая меня. Тебя называли одним из шокирующих писателей. Количество дряни на каждой странице росло с годами. Однажды все это выплеснулось в жизнь, на стену, вместе с кровавым месивом из мозгов. Было ли это самоубийством, я так и не узнал. Я послал к черту и эту вероятность событий.
Я перехватывал одну за другой все тонкие нити, соединяющие тебя с жизнью. Плел узоры, узлы из этих ниток. Одна жизнь пересекалась с другой, одна судьба сменялась следующей. Оставался только ты, всегда неизменный и, в то же время, всегда другой. Менялся прищур глаз, жесты, движения. Я и не знал раньше, как сильно может измениться человек под действием обстоятельств и сделанного выбора. Я и не знал раньше, что некоторые вещи остаются неизменными, как не поверни судьбу. Например, абсолютная неприспособленность к жизни. Она выпихивала тебя на обочину, смеясь вослед, проносясь мимо. Ты умирал в двадцать с лишним лет, попадал в тюрьму, колол героин и дешевый сублимат в наркопритонах. Отсасывал ублюдкам, сующим тебе деньги в задний карман джинс, опускался перед ними на колени, опускался на переднее сидение их автомобилей. Опускался. На твоем дне пахло потом и алкоголем. Ты закрывал глаза и падал все ниже.
Жизни без числа, киноленты воспоминаний. Когда я смотрел на тебя, то видел даже не того, первого, а сборный образ. Наложенные друг на друга снимки твоих жизней.
Я забирал у тебя алкоголь, переводя взгляд на часы.
«Через полчаса тебе пить таблетки, в курсе?».
Ты наматывал на палец нитку, торчащую на рукаве свитера.
От таблеток ты становился заторможенным, вялым. Ложился на диван, глядя на меня неосознанным взглядом.
«Эй, а что ты тут делаешь?».
«Живу», - отвечал я.
«Ну ладно, живи», - соглашался ты и забывал о моем присутствии. И это было лучше, чем брошенное мне в лицо: «Ненавижу тебя» во время очередного твоего приступа, когда ты орал и размахивал руками, стоило мне только притронуться. Лучше чем жалкая просьба: «Убери эту боль, я не могу больше», когда у тебя раскалывалась голова и не помогали никакие обезболивающие. Но и это все лучше, чем смерть. Лучше, конечно. Я повторял это себе раз за разом, пока слова не становились пережеванной, лишенной вкуса жвачкой. Лучше.
Наверное, проблемы с психикой были у тебя всегда и во всех вероятностях. Но только в этой они реализовались полностью. Мне не хотелось думать, что это из-за моего вмешательства.
Если ты засыпал на диване, я не решался тронуть тебя, чтобы перенести на кровать. Я уходил в спальню, оставляя дверь открытой. Представлял, как тени, сидящие в углах, протягивают к тебе невесомые пальцы. Гладят виски. Как весь этот двухэтажный, заселенный по большей части стариками, дом прячет тебя в себе, в стенах-ребрах. Вода в трубах напевает колыбельную, успокаивая своим шумом. Ей вторит сквозняк, дующий в стоящую на подоконнике батарею чашек.
Я представлял для тебя самые лучшие сны. А тебе снился запутанный клубок твоих жизней и поступков.
Я представлял, как шуршат отклеившиеся углы обоев, перешептываясь с опавшими листьями во дворе и на карнизе. Как распахиваются в один момент все окна в квартире, обрушивая ставнями хлам с подоконников. Осенняя ночь вторгается в комнату, где ты спишь, подтянув колени к груди. Осенняя ночь забирает с собой все сны до остатка, высыпает в унитаз таблетки, поливает алкоголем чахнущий во дворе куст. Целует твои веки, придавая жизнь взгляду.
Дождь начался в среду, поделил неделю пополам стеной воды, сквозь которую не удавалось рассмотреть ничего дальше двухсот метров. Обрушился на город, обрушился на крышу, растекся пятнами по потолку. Капал в подставленную кастрюлю и чашки.
Ты молчал, не вспоминал о таблетках, хоть из-за погоды твоя голова обычно болела. Лишь шатался по квартире, натягивая рукава свитера на ладони. Свитер был вылинявший, как и ты.
Я курил на кухне, не желая спускаться под дождь. Выкидывал бычки в форточку с облупившейся краской. Сигареты сливались в одну, дни сливались в один. Выцветшая среда.
«Какой сегодня день недели?»
«Не знаю».
«А месяц?»
«Кажется, март».
Перестав говорить со мной вслух, ты начал писать на стенах. Цепочки букв на обоях. Буквы плясали, заваливались в разные стороны. «Это херовый март», - прямо над диваном.
В один из этих дней умерла соседка-еврейка. Во сне, на своей пропахшей старческим телом кровати.
«Я бы хотел умереть во сне», - сказал ты – после долгого молчания голос был хриплым - глядя, как санитары забирают ее тело, спрятанное в непроницаемый темный пакет. У соседки была кошка, и теперь она терлась мне об ноги. Я думал о том, что в какой-то из вероятностей соседка была бы жива, и все так же вешала узловатыми пальцами белье во дворе, кормила кошку и цеплялась за деревянные перила в подъезде.
«Это лучше, чем сходить с ума, растекаясь по дням».
Я ничего не ответил.
Разговоры с твоими врачами не приносили ничего. Только списки лекарственных препаратов, рецепты и предложения госпитализации, вперемешку с попытками увещевания. Каждый из них, глядящих на меня внимательным, притворно-мягким взглядом, понимал, что психическое здоровье не восстановить таблетками. Я понимал тоже. И тратил на них большую часть зарплаты.
У меня в голове бегущей строкой с горящими буквами светилось твое: «Я бы хотел умереть во сне». Это была первая реальность, в которой ты действительно хотел.
В один из этих вечеров, скрытых от чужих глаз пеленой дождя, я, вернувшись домой, встретился лицом к лицу со сквозняком, бродящим меж распахнутыми окнами и полуоткрытой дверью. Рванувшись в комнату, я застал тебя сидящим на диване поджав ноги. На голых предплечьях - поперечные полосы, следы ногтей. Сукровица и содранная кожа.
Говорить было нечего. Слова - тяжелые комки глины. Что из них слепишь, если пальцы дрожат?
По твоим рукам вились красные нити. Как в каком-то древнем китайском предании про нить судьбы, связывающую тех, кому суждено встретиться. Сколько жизней я насильно привязывал тебя к себе этой нитью, так, что она истончилась от узлов, ослабела? Я пытался сосчитать, сбиваясь.
«Я заебался, - сказал ты, ероша пальцами волосы, зачесывая отросшие пряди так, чтобы закрыть лицо, - Заебался столько всего помнить. Это ведь все было? Все эти жизни?»
«Было», - ответил я, тем самым признавая, что потерпел неудачу.
Сквозняк и капли дождя, колкими иглами хлещущие из окна, пыльный диван и отклеивающиеся обои в надписях - вот и все, чего я добился. Ты засмеялся тихо, почти неслышно, пальцы, закрывающие лицо, вздрогнули.
"Когда я... ну, ты понял... не возвращай меня больше".
"Не буду", - пообещал я. И отправился за перекисью водорода, чтобы промыть твои царапины.
Дождь кончился в пятницу, давая шанс выходным. Дождь кончился ночью, когда ты уже спал, убаюкав тебя напоследок шорохом стекающей с крыши воды. Звезды зажглись ярче, будто силясь осветить комнату, заглянуть в ее углы, прогоняя тени и безмолвных старых призраков. На тумбочке около твоего дивана стояла баночка из-под снотворного, купленная мною этим же днем. Я знал, что она пустая, даже не заглядывая внутрь.
Я снял очки, чтобы не видеть твоего лица, бросил их на кровать. На ощупь выбрался из квартиры, прихватив с собой сигареты. Дом сжимал в своих тесных объятиях, мне казалось, что еще немного и я задохнусь.
Я спустился во двор, вниз, по шатким, дрожащим под ногами, ступенькам лестницы. Втянул в себя пропахший бензином воздух. Ничего не видел в темноте – очки остались лежать на кровати. Вокруг был только бесцветный космос, прорезаемый огнями дальних домов внизу.
Дышалось легко, будто кто-то прицепил мне на спину баллоны с кислородом, подвел от них трубку к моему рту. Дышалось легко, дом тихо поскрипывал ставнями за моей спиной.
О не_войне
Стихом навеяно, вот этим.
Войны по-прежнему нет. Мы собираем гильзы каждый вечер, выискивая среди вытоптанной травы. Трава желтого цвета, колет пальцы. Пока не стемнело, нужно найти как можно больше, чтобы потом хвастаться перед друзьями. На прошлой неделе я насобирал так много, что они не вмещались в карманы, пришлось снять футболку и класть в нее. Гильзы поблескивали в свете заходящего солнца, я улыбался, пока тащил их домой.
Войны нет и не будет, мне семь лет, гильзы меняются на складной нож с кучей разных приспособлений. Брат кривится, когда я упрашиваю его отправиться со мной ко рву, что в нескольких километрах вглубь леса. Туда мало кто ходит и, говорят, там можно найти что-нибудь поинтереснее. Брат только отмахивается, спрыгивая с подоконника, говорит, что идет гулять с друзьями. Я знаю, что когда стемнеет, он будет прижимать к стене свою подружку, соединяясь с ней губами и шаря руками по ее телу.
Однажды ночью раздаются выстрелы, а утром отец запрещает мне выходить из дому. Я слоняюсь по комнатам, тихо злясь. За гильзами в том день никто так и не идет, со временем злость проходит.
Осенним вечером двое в темно-зеленой, сидящей криво на поникших плечах, форме забрали брата. Он вышел за порог и растворился в пахнущем фиалками и медью воздухе. Будто в портал шагнул. Я потом искал отпечатки его ботинок, не нашел.
читать дальшеО том, что война идет, шепчутся женщины, вешающие белье. О том, что война идет, однажды говорит отец, резко опуская на стол чашку, так, что из нее выплескивается чай. А так войны нет. Газетные развороты повествуют о небывалом урожае свеклы и автомобильной аварии около границы. Мне четырнадцать, мы сидим у костра, запекаем завернутый в фольгу картофель, когда Славка решается пересказать о чем говорят у него дома.
- Это непростая авария, - слегка заикается он. – Отец сказал, что машину расстреляли. Они сбежать хотели, вроде.
Картофель обугленный, крошится в пальцах. Я дую на него, прежде чем откусить.
- Кто расстрелял? – спрашивает кто-то из девчонок. Славка, должно быть, пожимает плечами.
- Не знаю. Отец сказал, что и наши вполне могли.
Костер догорает спустя несколько часов, мы выбираемся из лесу, внимательно глядя под ноги. Молча расходимся по домам. Еще до обеда около Славкиной двери остановится машина скорой помощи, и одетые в застиранные до серого цвета халаты санитары выведут под руки Славкиного отца. Его мать метнется следом, цепляясь за рукава халатов и пытаясь их удержать. Тогда третий, вылезший из автомобиля, вколет ей что-то, уводя в дом. К вечеру зашедшая поинтересоваться ее самочувствием соседка поднимет крик, увидев покойницу. «Переволновалась», - вынесет вердикт местный врач. Мне еще неделю будет сниться отстраненное лицо санитара, вкалывающего ей инъекцию.
Славкин отец не вернется ни через неделю, ни через месяц. Обсуждать тех, кого увезли на скорой - равносильно оскорблению, и поэтому никто о нем не вспоминает. Но больше мы не делимся слухами о войне и границе, когда собираемся все вместе. Тем более, что Славка пропал в тот же день, а вместе с ним и его вещи.
«Политологи заявляют, что военной угрозы нет», - чернеют буквы на первой полосе. Мать читает, невольно сминая сжавшимися пальцами тонкие листы. С того дня, как брата забрали, прошло около девяти лет. Газета, смятая в комок, летит в угол, мать тянется к сигаретам. Мне семнадцать, скоро мне исполнится столько же, сколько и брату, когда он ушел на несуществующую войну. Вечером мы напиваемся у ставшего традиционным костра. Алкоголя мало, но для непривыкшего организма хватает и этого - я сгибаюсь пополам в кустах, держась за ствол дерева. Пахнет землей и фиалками, меня тошнит. Чей-то голос у костра взвизгивает, затем эхом разносится выстрел. Я выбегаю, пошатываясь, на поляну, где на земле лежат двое: Римма, девчонка из нашей компании, и незнакомый человек с заломленными за спину руками. У Риммы пол-лица разворочено до не узнавания, лицо незнакомца впечатано в землю. Крот придавливает коленом его спину. В его поднятом на меня взгляде сгорает костер и еще что-то, чему у меня нет названия. Он поднимает выпавший из рук человека пистолет и прикладывает к его затылку. Я успеваю только дернуться вперед, перед тем, как раздается выстрел. Крот улыбается. В следующий раз он улыбнется через несколько лет, с пробитыми легкими. Улыбка выйдет кривой, обнажающей окровавленные зубы. Крот улыбнется, а потом обмякнет у меня на коленях, уставившись куда-то в неизвестность. Я заберу оставшиеся у него патроны.
Войны нет, когда наступает мое совершеннолетие. Лето и солнце путается в чужих волосах, на траве приятно лежать, переплетя пальцы. Глаза режет, если поднять взгляд к небу. Я поворачиваюсь на бок. Арина выдыхает дым скрученной пару минут назад сигареты. Протягивает мне, беру губами влажную бумагу.
- Так будет всегда, правда? – говорит Арина скорее утвердительно. Сигарета покрывает голову туманом, оплетающим мысли.
- Конечно, - отвечаю я. Клонит в сон, сигарета потрескивает при затяжке. Мне нравится ни о чем не думать, вдыхая дым животом. На загорелую руку Арины опускается стрекоза. Ее крылья переливаются синим.
По ночам горизонт пылает. Сквозь открытое окно просачивается запах дыма, не понять, настоящий он или призрачный. В такие минуты хочется бежать как можно дальше, пугливым зверем, чей лес подожгли. Я выхожу во двор, сминая босыми ступнями траву. К запаху дыма примешивается тошнотворный аромат фиалок. Я все жду, когда в нашу дверь постучатся двое в поношенной форме. Их прихода в углу комнаты дожидаются тяжелые ботинки и непромокаемая куртка.
Крот уходит первым, я натыкаюсь на него на рассвете, выйдя на улицу. За плечами у него рюкзак, лицо спокойное.
- Я не могу больше ждать, - говорит Крот. – Там наших убивают, пока мы в тепле отсиживаемся. Пойду в лагерь, где он примерно находится знаю, рассказали.
Я киваю. Желаю ему удачи. Уже после, возвратившись домой, глядя на убогую обстановку и недопитую накануне отцом настойку, я понимаю, что нужно было уйти с Кротом. Сгонять за вещами, чтобы вышагивать плечом к плечу, ежась на холодном утреннем воздухе. Но я задерживаюсь еще почти на год. Мне дико не хочется умирать.
Нам говорят, что это не война, что войну нельзя допустить. Нам говорят, что припасов хватит на всех и что вот-вот должны подвезти еще. Мы грызем черствый хлеб и морковку. У нас один автомат на троих, а палатка протекает. Вода скапливается в лужицу, на нее уже никто не обращает внимание.
Нас уверяли с самого детства, что войны не будет, но я сжимаю в пальцах пистолет, лежа за поваленным деревом. Ноги крутит то ли от холода, то ли от усталости. Мне двадцать, предплечье обожжено выстрелом. Сейчас как никогда хочется получить пулю в голову, выдернувшую бы из этого кошмара. Но я прислушиваюсь к каждому шороху, чтобы выстрелить, как только из-за деревьев покажется чужая фигура. Если повезет, у убитого будет с собой еда и патроны.
Войны нет, мне двадцать один, двадцать два, двадцать три. Я слишком долго живу, так что, может, на самом деле нет и меня. Я ношу одежду давно мертвых людей, просыпаюсь на рассвете от чужих приказов и стараюсь не задумываться дольше, чем на пятнадцать минут. Нам вдалбливают в головы, что все это не зря. Вечерами я верю в это, по утрам тело охватывает оцепенение. Убитые, которых мы между собой называем «другими», до ужаса похожи на нас. Дни похожи друг на друга. Вода в реке – на небо. Похлебка в общем котле – на еду.
На месте нашего поселения обломками гигантских костей топорщатся развалины. Я поднимаю гильзу, блеснувшую на дороге. Прячу в карман. Я не знаю, сколько мне лет, знаю только, что войны все еще нет. И, если засунуть пистолет в рот, нажимая на курок, то никогда не будет. Гильза нагревается в ладони, отпечатывается на коже. Где бы найти того, кто согласится обменять ее на что-нибудь? Например, на настоящую «не войну».